Подмахнул.
Вот, что он сделал с разрешением на въезд Войнеску. Подмахнул.
П о д м а х н у л.
Между будничных дел протиснулся этот пергаментный лист, замешался в ворохе подобных. В тот период ему куда важней была ситуация с депортацией артачившихся драконологов, чемпионат по зельям казался мелочью, скучной, рутинной ерундой, и теперь она даже не мог это разрешение вспомнить, воскресить в памяти строки, в которых затерялось, затаилось ядовитое и ранящее «Штефания Войнеску».
Никогда, мальчик мой, Зеверин, нельзя относиться к своей работе пренебрежительно. Будь внимателен, мальчик мой, или ты попадёшь в ловушку. Ты смекалистый, конечно, и выберешься из любой ямы, но к чему почём зря расходовать ресурс, — скрипел в голове Фринга голос деда. Дед был прав. Хотя, разумеется, когда он это говорил, то вряд ли подразумевал румынскую колючку, которая как вонзилась однажды в чёрное крёкерское сердце, так там и осталась.
— Герр Крёкер, колдографы, — перебивает деда Ровена.
Ровена бы деду понравилась. То, что во Фринге тянулось к ней, произрастало прямиком из крёкерского корневища, объединяя, оплетая всё воронье гнездо. То, что тянулось к Штеф, было изначально чужим, неправильным и лишним.
Голос Ровены его отрезвляет, выдёргивает из мигающей, трясущейся растерянности, в которой гремело бусинами лопнувшего ожерелья его обычно цельное, хорошо сбалансированное сознание. Невозмутимым и равнодушным Крёкер не был, но выбить его из колеи было трудно.
В самом деле трудно. Настолько, что Ровена, похоже, даже не осознала, что произошло с послом, поскольку прежде ни разу не сталкивалась с этим его состоянием.
Взгляд его, сфокусировавшись, смещается с невидимой точки за затылком Войнеску, и он замечает изогнувшую её губы улыбку за мгновение до того, как она её разбавляет своим замечанием, как разбавляют кофе терпким травяным ликёром.
Губы Фринга сжимаются в нить, взгляд оживших глаз впивается Войнеску в переносицу, намертво, и дышит он всё ещё беззвучно и медленно, почти совсем не дышит, зато умеет улыбнуться в ответ, протягивая ей холодную ладонь для рукопожатия.
Пальцы его не дрожат, но кожу прикосновение её руки раздирает ледяным ожогом, и он даже не может сообразить, какова её ладонь на ощупь: совершенно ли такая как раньше? Такая же сухая, тёплая, сильная?
Пахнет ли так же мелиссой и чубушником? — вот уж нет, он не станет подносить к носу пальцы, чтоб проверить.
— С каких это пор вам не наплевать на то, о чём прокаркают стервятники? — отзывается Фринг тихо, ровно и гладко, безукоризненно скрывая отчаянную, душную потребность говорить другое.
Выть, шептать, задыхаться, хватая её за руки, за плечи, за лацканы этого дурацкого пиджака с чужого плеча:
— Штеф, почему ты сбежала, почему, почему, почему ты сбежала от меня? Разве был во мне хоть какой-то изъян, разве не был я лучшей возможной партией, о которой ты только могла мечтать, Штеф, раздери тебя вороны, прокляни тебя Зигфрид, за что ты так жестоко меня наказала?
Ерунда какая.
Как будто он не знает, почему она сбежала и от чего бежала.
Как будто ему не известно, за что он наказан.
Как потрясение смела, расцарапав нутро, обида, так обиду заливает белёсой кипенью злость. По скулам его разливается бледностью, онемением сковывает пальцы, ещё не успевшие отпустить её руку.
С чего ты взяла, Войнеску, будто имеешь право меня наказывать?
Кто дал тебе это право.
Ты же, ты же. Ты, Крёкер, и дал.
Смеялся бы, право, на себя глядя со стороны.
До колик бы смеялся. До хриплого каркающего обычного. Смешно ведь, зигфридов корень. В самом деле смешно.
Отредактировано Severin Kroker (2021-07-01 23:08:25)